Буквы ять и ер

Отмена «ятя» и «фиты» стала трагедией для русского языка

Большевики, как и Петр Великий, руководствовались не стремлением открыть дорогу к знаниям, а стремлением перекрыть ее. Пролетарии должны были испытывать физический дискомфорт от старых книг.

В октябре 1918 года советская власть приняла декрет «О введении новой орфографии», предписывавший печатать все газеты, журналы, книги и официальные документы по другим правилам.

Из алфавита исключались буквы «ять», «фита», «и десятиричное», заменяясь на е, ф и и. Устранялся твердый знак ъ после согласной в конце слова. Приставки, заканчивавшиеся на з, перед глухими согласными превращались в приставки на с. В родительном падеже прилагательных, причастий и местоимений вместо аго/яго требовалось писать ого/его. В именительном и винительном падеже женского и среднего рода множественного числа прилагательных, причастий и местоимений вместо ыя/iя — ые/ие. В родительном падеже единственного числа личного местоимения женского рода вместо ея — ее. Наконец, из замены «ятя» на е делались исключения: вместо множественного числа именительного падежа женского рода оне надлежало писать они, а вместо женского рода одне, однех, однеми — одни, одних, одними.

Вот вроде бы и вся реформа. Провести ее на территории, контролируемой большевиками, большого труда не составляло — все печатные средства там были захвачены советской властью и полностью контролировались, действовала цензура, мимо которой ни один «ять» не проскочит. Революционные матросы реформировали орфографию просто — они ходили по типографиям и уничтожали литеры запрещенных букв. А так как буква ъ была и запрещена, и не запрещена, революционное сознание пролетариата, теряясь перед этой апорией, решило действовать по-большевистски — ее тоже уничтожали. Еще многие десятилетия значительная часть советских книг и большинство газет печатались с «апострофом» — диакритическим знаком вместо твердого: «С`езд ВКП(б)».

Реформа обсуждалась еще до революции — учительские съезды жаловались на то, что крестьянские дети изнемогают, заучивая слова с «ятями», и это мешает им постигать грамоту. Академия наук даже создала специальную Орфографическую подкомиссию, в которой верховодили известные лингвисты Фортунатов и Шахматов. Однако это не делало реформу строго научной, если в таком деле вообще была возможна научность: реформаторы руководствовались своими идеологическими или научными предубеждениями.

Академик Ф. Ф. Фортунатов был виднейшим представителем лингвистической школы младограмматиков, которая всегда и во всем искала строгие фонетические соответствия. Из двух принципов правописания, смешанных в русской орфографии — исторического (как принято) и фонетического (как слышится) — Фортунатов, как и многие другие сторонники реформы, защищал второй. А потому фанатично боролся с «ятем», который в его представлении являлся чистой фонетической бессмыслицей, не соответствуя никакому живому звуку, отличавшемуся от е (на деле многие защитники нереформированной орфографии этот звук слышат, но это может быть и плодом их воображения).

С «фитой», которая разбивала изящное написание его инициала через тройной ферт, требуясь в отчестве «Федорович», Фортунатов воевал по личным причинам.

Академик Шахматов был видным диалектологом, то есть работал с устным звучанием слов. В его представлении история русского языка сводилась по большому счету к истории устной речи, которая якобы зеркально отражается в письменных памятниках. Его же работы с письменными текстами (анализ русского летописания) внесли в эту сферу столько произвольных гипотез и фантастических загогулин, что историки их не разгребли и за сто с лишним лет.

При этом Алексей Александрович был пламенным кадетом, сторонником всяческого прогресса и освящал своим научным авторитетом многочисленные сомнительные новшества, например появление «украинцев».

Предложения академиков были встречены в штыки и научным сообществом, и общественностью, и особенно писателями и поэтами, которых реформа лишала многих выразительных средств. Не было никаких признаков, что царь эту реформу примет. Но пришло Безцаря, Временное правительство собрало ученых (уже без умершего Фортунатова, но под руководством Шахматова) и еще раз утвердило реформу, которую, впрочем, никто принимать не захотел. Слишком очевидна была параллель с лишением двуглавого орла короны и отменой отдания чести в армии, приведшей к ее скорому распаду.

Большевики уже никого ни о чем не спрашивали. Они просто приняли два декрета — первый, января 1918-го, относился только к советским официальным изданиям, второй, проводившийся в жизнь в атмосфере красного террора, был уже всеобщим. Даже на тех, кто был согласен с содержанием реформы и сам над нею работал, она произвела самое тягостное впечатление.

Это был акт диктатуры, уверенной в своем праве корежить жизнь общества и конструировать утопический новый мир.

Исправление букв шло в одном ряду с исправлением дат на календаре, нападением на церкви, вскрытием мощей и закапыванием взятых в заложники представителей «черносотенной буржуазии».

Шахматов тяжело переживал свою причастность к происходившей культурной катастрофе. «В том что происходит, отчасти и мы виноваты, — говорил он летом 1918-го, еще до того, как реформа стала принудительной. — Заседание, в котором мы приняли новую орфографию, было большевицким… Мы тоже разрушители». Увы, прозрение было слишком поздним: летом 1920 года Шахматов умер в Петрограде фактически от голода. Свои последние труды он печатал по старой орфографии.

Но вернемся в ту пору, когда агитация за новую орфографию велась при помощи языка, а не маузера. Тогдашние выступления сейчас производят странное впечатление. Например, широко применялся аргумент от экономии бумаги — целых 3,5% за счет победы над «ером», правда, за счет утолщения i до и полпроцента отъедались обратно.

Особенный упор делался на потребности массового образования крестьянства, которому принятая на тот момент орфография якобы ужасно мешала. В этом было сразу два лукавства.

Во-первых, подавляющее большинство молодых крестьян-призывников к тому моменту уже были грамотными, и никакой «ять» им помехой не стал. Естественная смена поколений, осуществление намеченной царем перед войной школьной программы и введение образования для женщин сделали бы Россию страной поголовной грамотности без всякого красного «ликбеза». Напротив, революция с сопутствующими потрясениями задержала распространение грамотности на много лет.

Во-вторых, борьбу с безграмотностью реформа никак не упростила, она лишь заменила одни ошибки другими, более грубыми. Ошибиться в «яте» стало невозможно из-за упразднения «ятя», зато сплошь и рядом пошли ошибки в том самом суффиксе, который советская власть якобы приблизила к народу: «любимаво», «единственава», поскольку измышлявшие реформу академики оказались слишком образованными людьми, чтобы заменить -аго на -аво, как на самом деле говорят большинство великороссов, а не на -ого, как никто и никогда не говорит. Иными словами, одну книжную норму заменили на другую, фонетически еще более далекую от живой речи.

Помогло ли это при борьбе с безграмотностью? Нет. Зато помогло прятать безграмотность.

Новая упрощенная орфография делала ошибки вчерашних пролетариев, превратившихся в партсекретарей и чекистов, менее бросающимися в глаза.

Много говорилось при пропаганде реформы и о том, что язык развивается и потому правописанию надо учитывать новые реалии, чтобы не отстать от времени. Аргумент в высшей степени абсурдный.

Во-первых, исторический принцип правописания, господствующий в английском языке уже много столетий, не помешал ему стать ведущим языком глобального информационного мира, притом что этот язык меняется гораздо активней и быстрее (и географически многовекторней), чем довольно консервативный русский. Никто не пытается требовать от англосаксов писать: «Du iu spik inglish?» — «Es ai du! Hau ai ken fajnd Solcbereckij kafidral?»

Во-вторых, если реформировать правописание каждый раз, когда в языке сдвигается фонетика (не забудем о том, что в разных географических районах одного и того же языка, не говоря о диалектах, она разная), то реформу придется проводить каждые несколько десятилетий, учитывая в том числе и преходящие языковые моды, вроде «падонкаффского» произношения, популярного полтора десятилетия назад.

В-третьих (и в главных), язык развивается не то чтобы быстро. Без искусственных языковых катастроф, вроде тех, что устроили Петр I или большевики, язык на протяжении жизни одного человека практически не меняется.

Упомянутые выше младограмматики сформулировали теорию языковой непрерывности — представители соседних диалектов или следующих друг за другом поколений прекрасно друг друга понимают, а вот на противоположных концах понимания уже нет никакого.

Справедлива эта теория или нет, но факт остается фактом — современному русскому горожанину не составит особого труда понять речь протопопа Аввакума, которая покажется ему дедушкиным сельским говором, притом что она имеет от нашего языка не только лексические, но и грамматические отличия:

«Курочка у нас черненька была; по два яичка на день приносила робяти на пищу, Божиим повелением нужде нашей помогая; Бог так строил. На нарте везучи, в то время удавили по грехом. И нынеча мне жаль курочки той, как на разум прийдет. Ни курочка, ни што чюдо была: во весь год по два яичка на день давала; сто рублев при ней плюново дело, железо! А та птичка одушевлена, Божие творение, нас кормила, а сама с нами кашку сосновую из котла тут же клевала, или и рыбки прилучится, и рыбку клевала; а нам против тово по два яичка на день давала. Слава Богу, вся строившему благая!»

Между нами две реформы правописания и букваря — петровская и большевицкая. При этом рукописный текст Аввакума подавляющему большинству из нас будет действительной непонятен — именно потому, что нас разделили две реформы письменности, безжалостно вычеркивавшие так называемые лишние буквы.

Этот факт вскрывает, пожалуй, главный секрет и главную трагедию реформы. Большевики, как и ранее Петр Великий, руководствовались не столько стремлением открыть дорогу к знаниям, сколько прямо противоположным — стремлением перекрыть ее.

Целые пласты книжной культуры оказывались от умеющих только «по-новому» за семью печатями. Императору-реформатору было важно, чтобы вместо старых церковных книг и летописей новое поколение образованных людей читало арифметику, тригонометрию и «Юности честное зерцало». Большевикам было столь же важно, чтобы встраиваемые в новый быт пролетарии испытывали дискомфорт (иногда физический) от старых книг и могли легко переваривать преимущественно «Переписку Энгельса с Каутским».

А там уже могло прокатить что угодно, включая цензурные метаморфозы слова «Бог», которое строго-настрого наказали печатать только со строчной буквы (в вышеприведенном тексте Аввакума, даваемом по изданию 1963 года, все прописные в имени Божием я проставлял вручную).

При этом на Сатану запрет не распространялся.

В результате в изданном в СССР в 1976 году в составе тридцатитомного собрания сочинений Достоевского романе «Бесы» (и без того фактически запрещенном) содержалось прямо-таки графическое богохульство: «Но Сатана знает бога; как же может он отрицать его».

Иногда конспирологам казалось, что превращение приставки без в бес (до невероятности некузявое) изобретено было лишь для того, чтобы «бес-препятственно» поминать нечистого.

Еще дореформенная орфография с ее «ятями» и «ерями» в конце слов, конечно, подавляла бы развитие лингвистической раковой опухоли советской эпохи — всевозможных сокращений и аббревиатур. В мире «ятей» «Абырвалгу» было не слишком комфортно. «Главначупръ» с «ером» на конце выглядел бы абракадаброй, а не заклинанием высшей власти.

За сто лет результат достигнут. Среднестатистический обыватель, не отягощенный приступом к гуманитарному образованию, откладывает книгу, изданную по прежним нормам правописания, заявляя, что он «не читает на старорусском». Ему искренне кажется, что это другой язык.

Между среднестатистическим носителем новой орфографии и классической русской литературой в иных случаях встает стена едва ли не выше, чем между нами и Аввакумом. Не буду приводить хрестоматийного примера про «мир» и «мiр», обыгрываемые Толстым в его эпопее. Возьмем пушкинского «Пророка»: «и жало мудрыя змеи / в уста замершие мои / вложил десницею кровавой» — 95% читателей расскажет вам, что здесь сказано «жало мудрое змеи», а не «жало мудрой змеи».

Но Пушкина хотя бы печатают по-старому. Куда меньше повезло Блоку (кстати, категорическому противнику реформы) — его стихотворение «Россiя» новая орфография попросту переписала. В оригинале было: «Россия, нищая Россия, / Мне избы серыя твои, / Твои мне песни ветровыя — / Как слезы первыя любви!».

Блоковские слезы первой любви превратились в советских изданиях в «слезы первые любви». Из того, кто любит Россию как свою первую любовь, самую горячую, нежную и чистую, поэт превратился в нытика, который плачет каждый раз, как полюбит (наверное, от горя и жалости к себе), и примерно так же относится к России.

Разумеется, этот культурный дефолт у многих вызвал искреннее возмущение. Иван Бунин не мог видеть книг, изданных «по-новому». Иван Ильин называл новое правописание «кривописанием» и посвятил ему специальную обличительную работу. Владимир Набоков в русскоязычный период своего творчества отказывался отдавать романы в издательства, печатающие по большевицкой орфографии. Дмитрий Лихачев получил в 1928 году пять лет Соловков за доклад о старой орфографии, в котором он рассматривал советскую реформу не как шаг вперед — к развитию, а как шаг назад — к примитивизации языка.

С того момента, как пресс коммунистической диктатуры с русской словесности снялся, появилась возможность для восстановления использования исторической русской орфографии хотя бы в частном порядке. Прошла волна репринтов дореволюционных изданий, компьютерный набор создал возможности легкой публикации новых текстов и перенабора старых.

У либеральных кривляк моды на «яти» и «еры» быстро прошла, как только старое стало ассоциироваться не просто с «антисоветским», а действительно со старым — православием, самодержавием и русской народностью.

Но людей, пишущих по историческим правилам более-менее правильно, довольно много. Издаются даже специальные пособия по русскому правописанию, такие как книга М. С. Тейкина «Заметки о русском правописании». Существуют издательства, как нижегородская «Черная Сотня», ориентированные преимущественно на дореформенную орфографию.

Реалистично ли вернуться к этой орфографии всем обществом?

Сложный вопрос, но после примера с возвращением целого народа к давно забытому языку и непохожей ни на что другое письменности (разумею возрождение в Израиле иврита) вернуть несколько букв и подправить пару правил не так уж и трудно.

Главное — не забывать, что письменный язык, письменная традиция — это не просто визуальная запись устной речи. Письменность имеет свою историю и содержит мощные пласты непроговоренной информации о языке. Правописание, особенно когда оно этимологическое и историческое, а не чисто фонетическое, само по себе учит того, кто его соблюдает, истории языка, рассказывает о его прошлом и показывает связи, которые из-за изменения звучания слов порой уже не очевидны.

Из русского правописания, пережившего, напомню, не одну, а целых две реформации, большевицкую и петровскую, очень много что вычищено, но почти ничего, кроме букв ё и й, не добавлено. Поэтому для знатока орфографии царской нет никакой проблемы понять, что написано по орфографии советской, но не наоборот. А знаток орфографии допетровской поймет и дореволюционную, и советскую, хотя и подивится их примитивности.

Поэтому я, подумывая о культурной контрреформе, которая нужна нашему народу и цивилизации почти во всем, не ограничивался бы рубежом 1918 года, а замахнулся бы и на некоторые «достижения» 1708-го.

Продвигаемые сейчас в нашу школу уроки церковнославянского языка могут этой глубинной контрреформе поспособствовать. Тот, кто может прочесть (и письменно, и устно) «Отче наш» по-славянски, как-нибудь управится и с Маршаком.

В алфавите, который изучают школьники в первом классе, 33 буквы. А в древней кириллице — азбуке, составленной в середине IX века Кириллом и Мефодием, их было гораздо больше — целых 46. Братья-монахи, уроженцы греческого города Солуни (ныне Салоники), взяли за основу своей азбуки греческие буквы и приспособили их к звукам славянских языков, один из которых стал русским.

Создатели славянской азбуки Кирилл и Мефодий. Роспись на стене Троянского монастыря в Болгарии, 1848 год. Фото: Wikimedia Commons/PD. Наука и жизнь // Иллюстрации Старославянская азбука. Святые Кирилл и Мефодий. Миниатюра из Радзивилловской летописи XV века. Азбука кириллицы: новгородская берестяная грамота № 591 и её прорисовка (1026—1050 годы). Кирилл и Мефодий с учениками. Фреска в монастыре «Святой Наум» на территории нынешней Македонии. Фото: Peter Milošenić/Wikimedia Commons/CC BY-SA 4.0. ‹

Куда же пропали 13 букв? Их украло время. По мере того как славяне, в том числе и русские, осваивали свой язык и свою письменность, многие буквы отпадали за ненадобностью. Одна за другой из алфавита исчезли S (зело), I (и десятичное), Ђ (чье), OY (оук), Ѡ (омега), Ҁ (коппа), Ѣ (ять), Ѧ (малый юс), Ѫ (большой юс), Ѯ (кси), Ѱ (пси), Ѳ (фита) и Ѵ (ижица). Далеко не все буквы уходили мирно, «без боя». С трудом отстоял своё место в алфавите твёрдый знак, но теперь у него «новая работа».

«Теперь не в моде твёрдый…»

Если бы мы каким-то чудом оказались на улице XIX века, то наверняка заметили бы, что на вывесках слова написаны совсем не так, как в наши дни. Например: «Складъ мануфактурныхъ товаровъ», «Чай, сахаръ, кофе», «Торговый домъ братьевъ Альшвангъ», «Ресторанъ ”Посадъ”».

Зачем столько твёрдых знаков? — удивились бы мы. Такой же вопрос задают школьники, читая стихотворение Самуила Яковлевича Маршака «Быль-небылица». В нём старик, встретившийся ребятам в парке, рассказывает, как торговали купцы в старой Москве и, в частности, о купце Багрове, который «гонял до Астрахани по Волге пароходы…»:

На белых вёдрах вдоль бортов,
На каждой их семёрке,
Была фамилия «Багров» —
По букве на ведёрке.
— Тут что-то, дедушка, не так:
Нет буквы для седьмого!
— А вы забыли твёрдый знак! —
Сказал старик сурово. —
Два знака в вашем букваре.
Теперь не в моде твёрдый,
А был в ходу он при царе,
И у Багрова на ведре
Он красовался гордо.

У твёрдого знака было даже имя собственное — «ер». В Толковом словаре живого великорусского языка Владимира Ивановича Даля читаем: «ЕР м. (ъ), тридцатая буква в церковной азбуке, двадцать седьмая в русской; некогда полугласная, ныне твёрдый знак, тупая или безгласная буква». (Мягкий знак в то время назывался «ерь», а буква «ы» — «еры».)

Зачем же были нужны твёрдые знаки, которые сейчас кажутся лишними? По правилам, пришедшим ещё из старославянского языка, «ъ» следовало писать:

● на конце слов мужского рода после согласных (то есть всегда, кроме тех случаев, когда слово заканчивалось гласной, мягким знаком или буквой «й»);

● в некоторых словах-исключениях (обезъяна);

● в качестве разделительного знака между согласным и гласным на границе приставки и корня.

Откуда взялись эти правила? Они очень древние. В древнерусском языке твёрдый и мягкий знаки означали гласные звуки. Как они произносились, точно не известно, но филологи полагают, что было что-то вроде невнятного «о» («ъ») и ещё более невнятного «е» («ь»). При этом существовало правило, что слог может заканчиваться только на гласную. Например, слово «свиток» в древности писалось как «съвитъкъ». Попробуйте его произнести! А поскольку звук «о» делает согласные, стоящие перед ним, твёрдыми, люди стали лениться произносить «ъ». Они захотели сохранить его на письме, чтобы сразу было понятно, что имеется в виду. Например: «Здесь мелъ» или «Здесь мель», «Вот молъ» или «Вот моль». Но потом против этого «пережитка старины» стали выступать многие русские писатели. Им казалось, что в указании на твёрдость согласных звуков нет никакой нужды. Ведь каждому понятно: если не указано, что звук на конце слова мягкий, нужно произносить его твёрдо.

Лев Васильевич Успенский в своей книге «Слово о словах» приводит гневное высказывание Ломоносова в адрес твёрдого знака: «Немой место занял, подобно, как пятое колесо!» Далее автор производит интересные подсчёты. В романе Толстого «Война и мир» в дореволюционном издании насчитывалось 2080 страниц, на каждую из них приходилось в среднем 54—55 твёрдых знаков, то есть во всём тексте — 115 тысяч ненужных букв. Этими знаками можно было бы заполнить более 70 страниц текста. Успенский называет их тысячами «никчёмных бездельников, которые ровно ничему не помогают. И даже мешают…». «Но ведь книги не выпускаются в свет поодиночке, как рукописи, — пишет далее Успенский. — То издание, которое я читаю, вышло из типографии в количестве трёх тысяч штук. И в каждом его экземпляре имелось — хочешь или не хочешь! — по 70 страниц, занятых одними никому не нужными, ровно ничего не означающими твёрдыми знаками. Двести десять тысяч драгоценных книжных страниц, занятых бессмысленной чепухой! Это ли не ужас?»

Желание избавиться от ненужных знаков особенно усилилось в конце XIX — начале XX века. В 1904 году при Отделении рус-ского языка и словесности Академии наук была создана Орфографическая комиссия, перед которой стояла задача упростить русскую письменность, прежде всего для того, чтобы школьникам было легче изучать русский язык. В комиссию вошли самые известные учёные-языковеды тогдашней России. Возглавил её выдающийся русский языковед Филипп Фёдорович Фортунатов. Комиссия попыталась вовсе отказаться от буквы «ъ» и использовать только «ь», при этом отменить написание мягкого знака на конце слов после шипящих, то есть писать «мыш», «ноч», «идёш» и т. д. Этот проект широко обсуждался, но так и не был принят.

И вот 10 октября 1918 года декретом Совнаркома «О введении новой орфографии» твёрдый знак был упразднён. Причём поначалу с ним разделались настолько радикально, что вовсе выкинули из русского алфавита и заменили апострофом. На старых фотографиях можно увидеть вывески, на которых написано: «Осторожно! Крутой под’ём!» или «Об’ект охраняется собаками!» Употребление апострофа в середине слова многим казалось диким. Писатель Иван Алексеевич Бунин даже называл его «чудовищем». Вскоре от апострофа отказались и вернулись к твёрдому знаку.

Исчезновение твёрдого знака из окончания слов вызывало опасение у лингвистов. Они считали, что будет сложнее различать границы слов и в результате тексты станут нечитаемыми. Этого не произошло, твёрдый и мягкий знаки нашли своё место в русском языке.

Теперь для твёрдого знака осталась только одна работа. Он ставится перед «е», «ё», «ю» и «я» в следующих случаях:

● в приставках, оканчивающихся на твёрдый согласный: подъезд, объём, сверхъестественный, волеизъявление;

● в сложных словах, первый корень которых также оканчивается на твёрдый согласный (это слова, начинающиеся на «двух-«, «трёх-«, «четырёх-«): двухъярусный, четырёхъярдовый;

● в некоторых словах иноязычного происхождения, где встречается то же сочетание — твёрдый согласный и гласные «е», «ё», «ю», «я»: адъютант, инъекция, объект, субъект, панъевропейский.

В перечисленных примерах без твёрдого знака никак нельзя обойтись, потому что гласные «е», «ё», «ю» и «я» обладают свойством смягчать согласный звук, который стоит перед ними, и, если мы хотим, чтобы этот звук оставался твёрдым, нужно отметить это специальным знаком.

Особое правило работает в тех случаях, когда приставки, оканчивающиеся на согласный, оказываются рядом с корнем или с другой приставкой, которые начинаются с буквы «и». Эта буква делает предыдущий согласный звук мягким. Раньше, чтобы подчеркнуть, что приставка заканчивается твёрдой согласной, здесь ставился твёрдый знак.

А что же происходит теперь? Буква «и» стала превращаться в «ы». Таких слов не очень много. Например, «предыдущий» (сравните с причастием «идущий»), «розыск» («искать»), «подытожить» («итог»), «безыскусный» («искусный»), «безыдейный» («идейный»), «безынициативный» («инициативный»), «безынтересный» или «небезынтересный» («интересный»), «сымпровизировать» («импровизировать»), «предыстория» («история»).

Из этого правила есть два исключения: «и» пишется в словах с приставками «меж-» и «сверх-» (межирригационный, сверхизысканный) и в словах с иноязычными приставками и частицами «пан-«, «суб-«, «транс-«, «контр-» и так далее (панисламизм, субинспектор, Трансиордания, контригра).

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *