Дмитрий шеваров российская газета

Премию Бажова получил обозреватель «Российской газеты»

В Екатеринбурге вручили премию имени Павла Бажова — дважды юбилейную: исполнилось 20 лет со дня ее учреждения и 140 лет со дня рождения писателя

Текст: Ксения Дубичева/РГ
Фото: Татьяна Андреева/РГ

Лауреатом открытого чемпионата по литературе стал обозреватель «Российской газеты» Дмитрий Шеваров. Награду имени патриарха уральской литературы он получил за «Календарь поэзии». В день вручения премии эту еженедельную просветительскую рубрику опубликовали в «РГ-Неделе» в 536-й раз.

— Это непростая история, — рассказывает о начале долгоиграющего проекта Дмитрий Шеваров. — Газетным публикациям предшествовала большая работа, что называется, для души: я составлял антологию русской поэзии, около двенадцати лет собирал стихи, и мне хотелось поделиться тем, что бросает свет вечности на нашу быстротекущую жизнь. В 2010-м я нашел единомышленников в «Российской газете».

По его мнению, день рождения того или иного стихотворения — не менее важная дата, чем день рождения поэта. Как утверждает Дмитрий Шеваров, пик творческой активности русских поэтов не обязательно приходится на осень, как у Пушкина: «Они успешно творят в и другие времена года, — это зависит от возраста, от того, когда родился сам поэт…» При подготовке «Календаря» автору удалось совершить несколько открытий — датировать отдельные произведения, уловить закономерности психологии творчества, найти удивительные и необъяснимые совпадения. Скажем, с разрывом в год, но в один и тот же день — шестого июня — Ахматова и Ходасевич написали стихотворение «Уединение».

— Невольно задаешься вопросом: что именно вызвало потребность в таких строках накануне мировой войны? Ведь поэты улавливают в атмосфере и выражают нечто, возможно, не до конца осознанное, — говорит Дмитрий Шеваров.

Кстати, примерно по этому же поэтическому принципу жюри Бажовской премии отбирает лауреатов: их произведения — это определенный срез состояния и перспектив современной русской словесности. Так что премированный «Календарь поэзии» можно считать свидетельством дефицита поэзии.

— Сейчас нашей жизни ее не хватает, — признает председатель жюри Бажовского конкурса, доктор филологических наук Леонид Быков. — Примерно об этом же последний роман другого бажовского лауреата, Алексея Сальникова. Его герой говорит о том, что сейчас поэзию как наркотик запретили.

Всероссийская литературная премия имени Бажова учреждена в прошлом веке, в 1999-м, не только как знак уважения к писателю, но и как стимул литературной деятельности в русле заложенных им традиций. На соискание 20-й премии представили 79 книг прозы, поэзии, публицистики и 17 просветительских проектов. И хотя она считается уральской, география ее авторов — от Дальнего Востока до Поморья, плюс США, Германия, Израиль и так далее. В разные годы Бажовской премией отмечали произведения таких мастеров, как Владислав Крапивин, Алексей Иванов, Ольга Славникова, Николай Коляда, Игорь Сахновский, и других.

Лауреаты 2018 года:
В номинации «Мастер. Проза» — Алексей Сальников (Екатеринбург) с романом «Опосредованно»; «Мастер. Поэзия» — Алексей Остудин (Казань) с книгой стихотворений «Вишневый сайт»; «Мастер. Публицистика» — Дмитрий Шеваров (Москва) с «Календарем поэзии». В номинации «Польза дела» — интегративный челябинский проект 1980—2018 года «Антология современной уральской поэзии», продюсер — Марина Волкова, автор проекта — Виталий Кальпиди.

Источник: «Российская газета»

«Год с русскими поэтами»

15 декабря в редакции «Российской газеты» состоялась презентация православного календаря, составленного писателем Дмитрием Шеваровым. Д.Шеваров – автор постоянной рубрики в «РГ-Неделя» – «Календарь поэзии», создатель уникальных эссе о русских писателях – «Сокровенная тетрадь», автор книг «Жители травы», «Добрые лица».
Православный календарь «Год с русскими поэтами» представляет антологию русской поэзии, писем, дневниковых записей поэтов и мыслителей Золотого и Серебряного века: Владимира Соловьёва, Константина Романова, Фёдора Тютчева, Алексея Жемчужникова, Анны Ахматовой, Ивана Бунина, Максимилиана Волошина, Елизаветы Дмитриевой…
Наряду с церковным календарём, здесь собраны негромкие слова о духовном мире и о земном счастье, о любви к единственной для русского поэта земле – России. Уникальность этой подборки в том, что, каждая запись, будь то строки из письма или хрестоматийное стихотворение, расположена по дням написания (в старом стиле). В таком соединении религии и поэзии составитель Дмитрий Шеваров подобрал для нас ключ к времени.
Издание сборника – совместный труд издательств московского Сретенского и минского Свято-Елисаветинского монастырей.
Наместник Сретенского монастыря отец Тихон (Шевкунов), искренне радуясь выходу необычного православного календаря, отметил, что в нём отразилось «золотое время не только поэзии, но и политики. Потому что поэтическое мировоззрение, которое не только бытовало, но господствовало тогда в России, рождало и формы, («дух творит себе формы»). И сегодня, когда перед нами стоят почти неразрешимые проблемы, мы понимаем, что чего-то существенного нам не хватает. Не хватает поэзии, того самого духовного, поэтического мировоззрения, которое только укрепляло сильные души, делало людей абсолютно цельными. И недаром среди поэтов и военные, и политики, и дипломаты великой России».
Литературный критик, звукоархивист, редактор отдела поэзии «Новый мир» Павел Крючков представил собравшимся записи авторского чтения Николая Рубцова и Юрия Кублановского. Он рассказал о том, как необходима кропотливая и совестливая работа журналистов, таких, как Дмитрий Шеваров.
Порадовало нас выступление детской школы театральных искусств «Семь Я»: дети подготовили сцену, посвященную 200-летию Царскосельского лицея.
На вечере прозвучали романсы на стихи Михаила Лермонтова «Выхожу один я на дорогу», Фёдора Тютчева «Я встретил Вас», Василия Чуевского «Гори, гори, моя звезда» в исполнении «русского баса» Фёдора Тарасова, также филолога и литературоведа.
Дмитрий Шеваров считает, что выход в свет собранного им календаря – это приношение поэтам, жившим до нас и живущим рядом с нами – незамеченным, непрочитанным.
В преддверии новогодних и рождественских праздников хотелось бы привести такой отрывок, размещённый в православном календаре, из письма Евгения Баратынского семейству Н.В.Путята (из Парижа в Петербург): «…Поздравляю вас с будущим, ибо у нас его больше, чем где-либо; поздравляю вас с нашими степями, ибо это простор, который ничем не заменят здешние науки; поздравляю вас с нашей зимой, ибо она бодра и блистательна и красноречием мороза зовёт нас к движению лучше здешних ораторов; поздравляю вас с тем, что мы в самом деле моложе 12-ю днями других народов и посему переживём их, быть может, 12-ю столетиями…». Декабрь 1843 года.
Ирина Ушакова, «Русская народная линия»

Дмитрий Шеваров

Российская газета» — Неделя №5352 (273) от 2 декабря 2010 г.
Белла Ахмадулина: ее облик и голос даны нам были свыше… Фото: РИА Новости
http://www.rg.ru/2010/12/02/bella.html
Свеча
Геннадию Шпаликову
Всего-то — чтоб была свеча,
Свеча простая, восковая,
И старомодность вековая
Так станет в памяти свежа.
И поспешит твое перо
К той грамоте витиеватой,
Разумной и замысловатой,
И ляжет на душу добро.
Уже ты мыслишь о друзьях
Все чаще, способом старинным,
И сталактитом стеаринным
Займешься с нежностью в глазах.
И Пушкин ласково глядит,
И ночь прошла, и гаснут свечи,
И нежный вкус родимой речи
Так чисто губы холодит.
Белла Ахмадулина
1960 г.
За несколько дней до горькой вести мне вдруг вспомнились строчки: «…и Пушкин ласково глядит». Я все ходил и повторял эту веселую строчку, а как дальше — не вспоминалось. Вечером снял с полки книжку, нашел эти стихи, и сразу поплыла перед глазами морозная зима семьдесят девятого года. Свердловск. Магазин грампластинок. Пластинка Ахмадулиной на прилавке и портрет на конверте: неотразимая печаль, скорбные уголки губ, рассыпавшаяся челка.
В тот день я зашел в магазин, чтобы посмотреть маме подарок к Новому году. Отдел эстрады был налево, отдел классики — направо. Пластинка Ахмадулиной продавалась, конечно же, в классике. В эстраде — жаркая толкотня и шум, туда-сюда мелькали суетливые тени фарцовщиков. А в классике пустынно и зябко.
За прилавком стоял, погрузившись в свои мысли, пожилой меломан в заношенной безрукавке (его и продавцом не назовешь, ведь он служил не плану и кассе, а музыке и слову). Приметив, что я в нерешительности, он молча ставит пластинку Ахмадулиной на проигрыватель и звучит что-то ангельское:
Есть в сумерках
блаженная свобода
От явных чисел века, года, дня.
Когда? — неважно.
Вот открытость входа
В глубокий парк,
в далекий мельк огня.
Ни в сырости,
насытившей соцветья,
Ни в деревах,
исполненных любви,
Нет доказательств
этого столетья, —
Бери себе другое — и живи…
Конечно, я слышал и раньше этот нездешний голос, но здесь, в гулкой пустынности магазина, он будто облек меня во что-то белоснежное. В этом нежном и будто порхающем голосе была непреклонная ласковость сестры милосердия, березовая солоноватость слез, дым печной из ферапонтовских труб, кружевной вздох на московском морозе, изысканность слога, словно бы взлелеянного на усадебных аллеях, строгость петербургских дворцов и полет мостов — двух половинок навстречу друг другу…
И не надо было другого счастья, как только унести этот голос с собой. Я отсчитал рубль и сорок пять копеек, взял пластинку и вышел на мороз. Прижимая к себе пластинку, влез в набитый трамвай с окнами, наглухо затянутыми инеем. Одни пассажиры нервничали, опасаясь проехать свои остановки, другие толкались, упихиваясь с сетками и портфелями. Испугавшись за хрупкую пластинку, я поднял ее над головой. Белла сострадательно глядела на нас сверху, с конверта, и все, кто замечал этот взгляд, как-то утихали.
А через несколько дней в «Иронии судьбы…» звучала песня на стихи Беллы, и все новогодние дни проходили с мелодиями Таривердиева и этими строчками на губах:
По улице моей который год
Звучат шаги —
мои друзья уходят.
Друзей моих
медлительный уход…
Ее облик, ее прекрасные черты, ее лебединое бесстрашие, ее слова из забытого дореволюционного словаря — каким это было чудом в середине пятидесятых, когда вокруг еще лязгали засовы и лагерная колючка еще и не начинала ржаветь. Можно было представить появление такого поэта, как Белла, где-нибудь в эмиграции, но здесь, у нас, — невероятно, невозможно! В марте 1955 года Илья Сельвинский писал ей, 18-летней: «Я совершенно потрясен огромной чистотой Вашей души… Как бы там ни было, что бы в Вашей жизни ни произошло, помните, что у Вас дарование с чертами гениальности… До свидания, чудесное Вы существо, будьте радостны и счастливы…»
Тогда, в середине 1950-х, поэзия пробила сталинский железобетон и страна задышала и открыла глаза, как ребенок после долгой болезни. В 1990-х над нами вновь сомкнулся железобетон, другой выделки, но такой же неумолимый. Сегодня страну знобит, но ошибается тот, кто винит в этом одно ЖКХ. Это озноб одиночества и сиротства. Лишь голос поэзии, голос Беллы, зовущий в небо и сострадающий, еще укрывает нас.
Когда-то Булат Окуджава посвятил ненаглядной Белле свою самую светлую песню. Помните?..
Мелодия, как дождь случайный,
Гремит; и бродит меж людьми
Надежды маленький оркестрик
Под управлением любви…
dmitri.shevarov@yandex.ru
Фото: РИА Новости

Шеваров Дмитрий Геннадьевич родился в 1962 году. Окончил Уральский государственный университет. Печатался в журналах «Новый мир», «Смена», «Урал». Живет в Подмосковье.

Стихи и сушки

Между книжным шкафом и зеркалом когда-то дедушка повесил портрет Пушкина. Не знаю, когда было это когда-то. Мне кажется, что в моей комнате всегда был портрет Пушкина. И Пушкин всегда смотрел на каждого входящего в комнату своими спокойными глазами.

Откуда и как я понял, что на портрете изображен Пушкин? Мне этого не вспомнить. Знаю только, что имя Пушкина всегда звучало в доме как имя близкого человека. Указывая дедушке на какой-нибудь непорядок в доме, бабушка иногда сокрушенно говорила: «А это кто сделает — Пушкин?»

— Пушкин! — весело отзывался дедушка. А потом, взявшись за работу, читал мне свое любимое — про крестьянина на дровнях и лошадку, которая чует снег, но снег ее не радует, и она плетется рысью.

Постепенно разрозненные сведения о добром помощнике нашей семьи стали собираться в моей голове. Я знал, что у Пушкина есть няня, но нет родителей. Было понятно, почему он воспитывался в Лицее, — сирота.

Царь командует Пушкиным. Он его, как Суворова, посылает то на южный фронт, то на западный. Поэтому и называется — «ссылка».

Пушкин, конечно же, возвращается с победой. Однажды Пушкин задержался. Декабристы решили не ждать Пушкина и без него справиться с царем. Без Пушкина у них ничего не получается. Они рубят одну царскую голову, вместо нее вырастает вторая. И уже эта, новая, голова одних казнит, других милует, то есть отправляет пожить в Сибирь.

Пушкин возвращается слишком поздно, он жалеет декабристов и пишет им в Сибирь: мол, держитесь, оковы тяжкие падут, я тут чего-нибудь придумаю.

Жизнь у Пушкина интересная, но грустная. Он любил свободу, а царь ему свободы не давал и все следил за ним. Царь только и думал о том, как погубить Пушкина, он подослал к нему Дантеса…

Пушкин мне часто снился и всегда маленьким — моим ровесником. Как-то он принял образ моего соседа Мишки. Симпатичный черноглазый Мишка играл на скрипке, и мне снилось, что в футляре он носит стихи. А стихи были не рукописями, не бумажками, а ванильными сушками. И будто бы зимой мы сидим в кочегарке против открытой печи и грызем сушки. Вдруг за нашими спинами возникает кочегар Варлаам, нависает над нами медведем: «Ишь сушки кочегарят…» — «Не-е, мы не сушки… — лепечет Мишка, — мы стихи читаем. Хотите попробовать…»

Варлаам оглушительно хрумкает сушками. Тени от огня пляшут по стенам. «Ничего стишки…» — хохочет Варлаам. У нас лица горят, будто нам стыдно, что мы чужие, ворованные сушки-стихи едим. Так горячо щекам. Вдруг кто-то трогает мой лоб прохладной рукой, потом губами:

— Да ты заболел, дружок… Где вас носило?

Сквозь тяжелые веки узнаю бабушку.

— Да по Пушкинскому на санках я его катал, — слышу виноватый голос деда.

— Ну вот и приморозил мальчонку. Погляди, какой горячий…

Я лежал на дедушкиной кровати. Мне виделось, как дедушка везет меня сквозь снег и я низко опускаю голову, чтобы острая снежура не колола глаза. По бульвару, по бульвару… Снег валит, и дедушкина спина теряется в снегу.

Почтовое тепло

Пушкинский бульвар — в двух кварталах от нас, и, куда бы мы с дедушкой ни шли — на реку, на почту, на выставку, в кукольный театр, в детский парк или к городской елке на площадь, — бульвар нельзя обойти стороной. На Пушкинском бульваре я учился ходить, считать до десяти и даже кататься на коньках. К слову сказать, других бульваров в нашем городе не было и, кажется, нет до сих пор.

Когда я стал ходить в школу, — по улочке, в которую утыкался Пушкинский бульвар, — выяснилось, что Пушкин никогда не был в нашем городе. И даже никогда, нигде и ни при каких обстоятельствах о нем не упоминал. Возможно, что это умолчание о таком важном географическом пункте не было для Пушкина случайным. В нашем городе доживал свой век несчастный Батюшков, судьбы которого Пушкин страшился более, чем тюрьмы, ссылки и нищеты, вместе взятых.

Не дай мне Бог сойти с ума, Уж лучше посох и сума…

Но памятник Пушкину в нашем городе все-таки поставили. В конце XIX века, к столетию поэта, его открыли у Народного дома. В 1905 году этот дом разгромили и подожгли, и Пушкин вынужден был скрываться на архиерейском дворе, а после семнадцатого года — в глухих запасниках местного музея, откуда он тоже внезапно исчез. Бронзовый бюст долго считался утраченным, пока в конце восьмидесятых годов он не объявился чудесным образом в целости и сохранности.

Теперь бюст венчает собой Пушкинский бульвар и благосклонно встречает всех, кто идет на наш вологодский почтамт. Есть тайная справедливость в соседстве памятника Пушкину и почты. Александр Сергеевич не изобретал ни радио, ни рецепта сургуча, не выпускал почтовых марок, но он написал: «Для барышни почтовый колокольчик есть уже приключение…» А еще он воевал с московским почт-директором А. Я. Булгаковым, который не брезговал читать чужие письма. Письма, конечно, продолжали распечатывать, но на этом занятии уже стояло клеймо греха, бесстыдства, преступления.

С детства во мне живет какая-то неодолимая тяга к почтовым отделениям. Когда я в командировке, а на дворе зима, я знаю, где можно согреться, прийти в себя, порадоваться яркому свету и, забравшись в тесную деревянную кабину, услышать из трубки родной голос…

На станциях я провожаю взглядом почтовые вагоны — как они хороши в синих зимних сумерках: раздернуты маленькие окошки и при слабом желтом свете видны какие-то деревянные полочки, коробки, ящики, холщовые мешки… Мне кажется, что в таких вагонах живут почтовые человечки, добрые хранители наших запечатанных тайн.

На вологодской почте всегда очень тепло. Когда меня маленького приводил сюда дедушка, я вскоре начинал клевать носом. Пока дедушка отправлял письмо, посылку или покупал карточку «Спортлото», я в полудреме сидел на скамейке и читал по слогам строгое объявление: «…за-пре-ща-ет-ся пе-ре-сы-лать по-рох, пат-ро-ны и би-тую пти-цу…»

Почему-то мне очень нравились эти слова; не сам запрет, а как это звучит —…порох… патроны… битая птица…

Иногда я видел на почте настоящих охотников — небритых обветренных людей в каких-то невероятных штормовках и куртках с множеством карманов. Увешанные рюкзаками, они поднимались по ступенькам в зал переговоров, грохоча высокими черными сапогами и то отдуваясь, то хохоча в усы и бороды. Так, наверное, моржи выбираются на берег. От них будто бы шел дым, такие они были разгоряченные, большие, шумные. Ружья в брезентовых чехлах они бережно ставили в угол и рассаживались тут же, а кому не хватало места на стульях, те валились на пол и сидели, раскинув ноги в сапожищах, отвалясь разморенно к стене, ожидая, когда телефонистка позовет их в кабину.

Мне было лет шестнадцать, когда я сам носил сюда письма — именно сюда, на центральную почту, чтобы их скорее, немедленно отправили к моей любимой… Как я мчался сюда на велосипеде «Спутник», взятом напрокат у соседа Шурика! Конверт трепыхался под рубашкой, как голубь, а улицы летели мне навстречу, и небо, чистое, печальное от заката, струилось надо мной. Ветер свистел в ушах, мелькали желтые внимательные светофоры, а вот и бульвар, а вот и Пушкин.

…Года четыре назад я приехал в Вологду, и ноги меня сами привели на почту. Там все так же, только исчез бюст Ленина. В зале отправлений, как всегда, тихо, зато в зале переговоров — дым коромыслом, перекличка и вопли, как при эвакуации.

— Актюбинск, вторая кабина!

— Она меня слышит, а я — нет!

— Ты валенки получила?

— Девушка! Она меня не слышит!..

— Нерехта! Никто не отвечает, снимаю заказ!

Нашел я и старую табличку про порох, патроны и битую птицу. Их по-прежнему запрещается пересылать.

По нетронутому снегу

Помню, как на стареньком «Москвиче» приехали к ночи в Пушкинские Горы. Свет горел только в гостинице, и то лишь на столе у администратора. Мне дали номер на третьем этаже. Я бросил вещи и подошел к окну. Думал, что увижу из окна Михайловское. Но за окном была площадь, какие я тысячу раз видел в райцентрах. Сугробы, памятник Ленину, райком, фонарь.

Неужели я завтра увижу Михайловское? Что-то не похоже. Я решил попросить внизу кипятка. Администратор выдала мне чайник, на нем масляной краской было написано «к/х». Возможно, это означало кипяток хозяйственный или колхоз.

В ожидании кипятка я сидел на подоконнике, слушал последние известия и резал на газете псковский хлеб. Вдруг что-то стало густо роиться за окном, будто с пышной кроны разом сорвало все листья.

Я выключил свет и увидел, что пошел снег. Крупный, быстрый, какой бывает в начале зимы. Но был последний день февраля.

Мне стало весело, я сразу почувствовал, что Михайловское рядом и утром я его обязательно увижу. Я пил чай и удивлялся снегу.

Рано утром я проснулся от еле уловимого шороха. Снег шел всю ночь и не таял.

Февраль и март для музея — санитарное время. Посетителей нет. Но как странно было пробираться к дому Пушкина по глубокому и нетронутому снегу. Если бы не директор заповедника, который шел рядом, я бы, наверное, искал тропинку. Было что-то неловкое в том, что мы нарушали снег.

Когда проходили по мостику, директор сказал: «Вообще-то я не директор, я только исполняю обязанности. А директор — здесь…» Он кивнул на домик справа. Сквозь неплотно задернутые занавески блеснул самоварный бок. Я вспомнил, что видел и веранду, и дом по телевизору. Это был дом Семена Степановича Гейченко.

«Он очень болен, — печально сказал мой спутник, — совсем болен…»

У дверей висел колокольчик. Наверное, в иное время он часто звонил, но сейчас и на него налип снег.

— У Семена Степановича солдат по ночам дежурит.

— Какой солдат? — не понял я.

— Фельдшер. У нас тут воинская часть рядом.

Мы пошли дальше по чистому снегу.

Прощаясь с Михайловским, я постоял на горке. Кричали весенние птицы. От дома Гейченко шел солдат в расстегнутой шинели.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *